понедельник, 21 июля 1980 г.

§ 6 А если? А вдруг?


В медсанчасти пахло марганцовкой, протарголом и люголем. Под потолком лениво проворачивался вентилятор, равномерно разгоняя духоту. Сутулый врач-кореец по фамилии Хёгай сидел за письменным столом и заворожённо смотрел на телевизор, чёрно-белый, лупоглазый, со сколотым переключателем. Телевизор был подвешен на кронштейне, ближе к потолку, поэтому Хёгаю приходилось задирать голову, так что он напоминал коленопреклонённого разбойника перед иконой Нечаянная Радость. Звук был то ли выключен, то ли сломан. На экране в полной тишине происходило действо в духе олимпийских песен Пиндара и Вакхилида. Тужились штангисты. Вращалась толстая метательница молота. Дрессированная девочка с раздутыми борцовскими ногами валилась на пол, вскидывала ленту, радостно её ловила. Я кашлянул.

Доктор Хёгай просиял, привстал на цыпочки, выключил телевизор. Он обожал смотреть спортивные программы, но ещё сильнее он любил свою работу. Выписывать освобождения от физкультуры, расспрашивать о доме, о семье и угощать овсяными печеньями. А летом Хёгай тосковал: студенты разъезжались по домам и на шабашку, профессора предпочитали поликлиники получше. Он уложил меня на кушетку, застеленную жёсткой простыней, долго мял холодными сухими пальцами животик, выслушивал сердечко, спрашивал «как стул? на уровне мировых стандартов?», между делом осуждал американцев, попытавшихся сорвать Олимпиаду, эти игры мира, игры надежды. Заподозрив хрипы в лёгких, радостно отправил делать флюру. После чего диагностировал врождённую локализованную эмфизему, астеноневротию в лёгкой форме и запущенный остеохондроз шейного отдела позвоночника. Не сумев придумать что-нибудь ещё, корявым почерком заполнил справку. Поставил фиолетовую бледную печать и с грустью отпустил единственного пациента.

Баба Оля была деловита (она во всём копировала Павла Федосеевича, если тот был в настроении, она сияла, а когда приходил раздражённым, сердилась). Подколола справку к заявлению, уложила в папку бережным музейным жестом. И вредным голосом произнесла:
– И ещё вам будет поручение… Нам тут разнарядочка пришла. – Баба Оля заглянула в телефонограмму. – Двадцать третьего, в девять утра. Там какой-то индус прилетает, надо ему помахать из толпы.
– А далеко ли толпа?
– На Ленинском проспекте, близ метро.
– Ну хорошо, я подъеду.
– Сверка в восемь сорок в центре зала. Отметитесь, помашете – и на свободу.
Формальности остались позади; я принадлежал себе до самого начала сентября, если только не потребуют оттуда.

В лифте было душно, как в колбе с откачанным воздухом; скорей бы на волю, скорее… Но в самую неподходящую минуту лифт дёрнулся и замер между этажами. Я попробовал нажать другой этаж; напрасно. Попытался раздвинуть створки дверей; не вышло. Удерживал красную кнопку диспетчера; никакого ответа. Мне стало страшно. Папа в детстве сводил меня в баню; ступени в парной были скользкие, лампочка слабая; мужики склонили головы, то ли траур, то ли предстояние; в благоговейной тишине вознёсся веник и в лицо ударил мокрый жар. Мне стало страшно; я тогда боялся замкнутых пространств. Вдруг лифт зарычал, пошатнулся, как пьяный, и медленно поехал вниз, останавливаясь на каждом этаже.


Та встреча с толстогубым человеком – приезжайте к преподобному, мы будем ждать – долго не давала мне покоя. Завершилась клочковатая весна, прошли августовские грозы, а я всё продолжал раздумывать. То мне казалось, что случилось чудо и Провидение послало нам юродца, месяц светит, котёнок плачет, а-а-а, а-а-а, мальчишки копеечку отняли. Если так, то нужно срочно бросить все дела и отправиться на поиски «преподобного». То убеждал себя, что всё это случайность. Дурачка свозили в монастырь, он поисповедовался доброму монаху, причастился. После трапезной церкви пошёл поклониться мощам преподобного, подал нищенке денюжку. Добрая нищенка кланялась, это приятно. Дурачку в монастыре понравилось: вкусно пахнет свежеиспечённая просфорка, улыбаются беззубые старушки, сосредоточенно проходят бородатые монахи – вот он и кидается на встречных: а почему вы к нам не едете, мы ждём, а рублика мне не дадите? И всё-таки сомнение не оставляло. А если? А вдруг? Я к тому моменту прочитал десяток книг о судьбоносных встречах, которые перевернули жизнь новоначальных. Человек увидел странника, который посоветовал творить Исусову молитву; он оставил дом, семью, профессию, отправился по городам и весям. Из края в край. И спас свою грешную душу. Или девушка плясала на балах, кокетничала напропалую, вдруг на девушку находит пламенное озарение, и девушка уже мечтает в монастырь, а потом и вовсе умирает вместо брата. Почему это было возможно для них, а для нас – невозможно? Только потому что время изменилось? Но ведь оно меняется всегда…

Так я промучился всё лето семьдесят восьмого, а осенью решил, что пора мне поехать в Загорск. Где найдёшь другой такой рассадник старцев? Только там. Вышел затемно, в надежде поспеть к литургии. Над белой Лаврой распласталось сумрачное небо, серое, в мелованных мутных потёках, как школьная доска; выпуклые сине-золотые купола напоминали дорогую аппликацию на тёмном фоне. Я отстоял затяжную монастырскую службу. Суетились карпатские тётки в расшитых платках, с грозовыми просверками люрекса на зелёно-красно-жёлтом фоне. Гордый морской офицер в чёрном форменном пальто и с фуражкой на согнутом локте очень твёрдо, очень правильно крестился, и тётки, несмотря на тесноту, держали восхищённую дистанцию. Военный! В храме! Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив! Хор звучал отрешённо, безлично; управлял им грузный низкорослый регент, восседавший в деревянном кресле с высоченной спинкой; дирижировал он кулаком, и видно было, что ослушаться его не смеют. Спаси ны, Сыне Божий, во святых дивен Сый, поющия Ти: Аллилуйя.

Потом была медлительная очередь к мощам святого Сергия, под медовое сопровождение акафиста; в дымном сумраке моргали золотые свечки, молодой монах перебирал записочки, похожие на библиографические карточки, трудолюбиво протирал стекло на раке преподобного, маленькой, как детская кроватка; от стеклянной крышки доносился запах розового масла.

К середине дня погода урезонилась: небо стало жёваное, в складках, сквозь разрывы в тучах резко прорывалось солнце. По сырым дорожкам устремлялись иноки, тётушки бросались им наперерез, выставив вперёд ладошки лодочками, как ныряльщики перед прыжком с обрыва. Люди в мантиях солидно поправляли клобуки, как военный проверяет козырёк фуражки, поддёргивали спущенные рукава и торжественно благословляли подбегавших. Голуби, прогуливаясь генеральским шагом, огибали лужи и принимали безразличный вид. Если им швыряли корки, клокотали и кидались на добычу. А на скамейке у дальней ограды воцарился монастырский кот. Кот был плотный, недоверчивый, благообразный. На умильное кыс-кыс отозвался презрительным мявком. Я присел – кот немедленно спрыгнул; пригибаясь, но не отворачивая головы, отошёл на несколько шагов и замер. Не дождавшись подачки, презрительно подёргал шкурой и перемахнул через ограду.

Голуби были. Кот был. Благочестивые паломницы были. Были протя́жные службы, были сизые полосы света. Преподобного – не было. Никто ко мне не подошёл, не подозвал; все вокруг спешили по своим молитвенным делам: кто набрать святой воды в бутылки и бидоны, кто оплатить сорокоуст и поставить свечи по заранее намеченному списку. Я на всякий случай постоял на монастырском кладбище возле красивых могилок со смешными поучительными надписями – покойный был благочестив, богобоязнен, чаю не вкушал. Посидел посреди суетливой толпы. Ничего не дождался и обиженно пошёл на станцию. Притулившись к запотевшему окну, я задремал; мне снился смутный сон, как будто у меня есть дети, и я их собираю в школу, а из коридора дверь ведёт в загадочную комнату, очень узкую и очень длинную, и там, в этой сплюснутой комнате, где горят большие свечи и мерцают гигантские лампады, расположен маленький алтарь, возле которого стоят священники и причащают. Я прекрасно сознавал, что сплю, слушал дробный перестук колёс и чувствовал, как поддувает из открытой двери. Сзади доносился вялый разговор: меня знаешь, как научили? Чтобы соседи, там, или кто. Покупаешь секретер в комиссионке, за тридцатник. И туда все иконки, лампадку…
– Мань, огурец передай.

Я заставил себя проснуться. Обернулся. За мной сидели женщины размытых лет, с напряжёнными, испуганными дочками; они разливали чай из термоса, жевали дорожные булки. Одна из тёток говорила неестественно, протяжно, как Феклуша из «Грозы» Островского в постановке Малого театра:
– А мне отец Наум сказал… осторожнее лей, горячо… что Игнатий будет в первый день поста… у святейшего… спасибо… в резиденции. – Слово «резиденция» она произнесла с трудом и трепетом. – В десять начнёт принимать. Манька, осторожнее, на пальцы…
– Никогда не бывала у старцев.
Протяжная тётка от изумления поперхнулась.
– Что, ни в Почаеве, ни в Киеве? Ни у отца Тавриона, ни у батюшки нашего Иоанна? – Казалось, она не верит своим ушам. – Какая же ты, Манька, православная? Отправляйся к нему в ноябре, не пожалеешь. Игнатий – старец из великих, огненный столп от земли и до неба, преподобнейший, великий человек! Плесни ещё чуто́к…
Преподобнейший. У патриарха. В ноябре.


Осень семьдесят восьмого года выдалась дождливая, но тёплая; морозы грянули как раз перед началом Рождественского поста. В одну секунду все дороги завалило снегом, лужи покрылись стеклянными корками, обледеневший шарф кусался, снег по-кошачьи царапал лицо. Электричка изнутри светилась жёлтым, как детский игрушечный домик, а снаружи была темнота. Я неохотно уткнулся в молитвенник и вычитал долгое правило, не пропуская ни одной молитвы; если возле «Господи помилуй» значилось: 40 р. – значит, ровно 40 р. и ни одним повтором меньше. Прочёл кафизму, даже мысленно её пропел. Дома я не следовал настырным нормам, для моих душевных нужд вполне хватало покаянного псалма и нескольких прошений. Но сегодня нужно было постараться, чтобы не попасть впросак. Мало ли как обернётся. А если старец прозорлив и спросит: молилась ли ты на ночь, Дездемона? Ты для чего нарушил уставные правила? Интересно, как пойдёт разговор. Что мне этот Игнатий откроет и какие инструкции даст? А вдруг он скажет: никакой науки, собирай манатки в армию? А после армии служи в котельной? Или вообще велит идти в священники, а я ну никак не готов?

Через полчаса со вздохом распахнулись двери, острый холод ударил в лицо. Электричка съёжилась и усвистела, а на платформе Переделкино осталось несколько сосредоточенных людей. Юноша с армейским рюкзаком выбил сигарету из картонной пачки, аппетитно размял, но испугался сам себя и торопливо раскрошил табак на рельсы. Подумал – и пачку отправил туда же. Остальные притворялись, будто изучают расписание, исподтишка поглядывая друг на друга. Никто не произносил ни слова. Я сжался в комок, поднял воротник пальто – и бодро шагнул в темноту. Возле пузатенькой церкви стояли, нахохлившись, люди. Здесь тоже царило молчание, все изображали посторонних. Я изготовился ждать. Вскоре промёрзли подмётки, скрючились пальцы в лёгких ботинках, за ворот скользнул ледяной ветерок. Время от времени тьма расступалась, со станции врывался наглый свет, очередная электричка сплёвывала пассажиров; толпа у входа в резиденцию росла. За высоким церковным забором ругались собаки, незримая обслуга выносила вёдра, тонко скулила пила, взрыв-пакетами раскалывались бревна.

Запахло растопленной печкой, над забором пополз осторожный дымок, и от этого стало ещё холоднее; толпа принялась подпрыгивать, приплясывать. Несколько крупных парней в камуфляже, со следами споротых погонов на плечах, сгрудились в тесный кружок и, притопывая, нараспев повторяли акафист.

Иисусе пресладкий, патриархов величание. Топ-топ-топ. Иисусе преславный, царей укрепление. Топ-топ-топ.

Закряхтела старая сосна, дятел пробил свою дробь, тр-р-р-р-рт-т-т, воздух сменил светофильтры, медленно стало светлеть.
Тут меня окликнули:
– Алексей Арнольдович, неужто? Вы сюда как попали? Какими судьбами?
Передо мной стоял поэт Петюня, сорокалетний неприкаянный оболтус. У Петюни были круглое дурацкое лицо, кучерявые нестриженые волосы и огромные зелёные глаза, а губы всё время кривились в усмешке. Он служил истопником в посёлке Мячиково и сторожил тамошнюю церковь. Ночью отсыпался на работе, а днём ходил по лекциям и семинарам: то забредал на бородатых гениев Живова и Успенского, то ошивался на публичных чтениях Мамардашвили, то сидел на семинарах Сумалея. А на переменах не стесняясь подходил к студентам на сачке, прикуривал, знакомился и поэтическим утробным голосом читал свои километровые поэмы. Отбиться от Петюни было невозможно, а пахло от него нехорошо – дымом, аскетически немытым телом и горечью мучительного перегара.
– Здрасьте, рад вас видеть, – я вежливо изобразил улыбку, а внутри себя содрогнулся, только этого мне не хватало.
– Глазам своим не верю. Вы, Алексей Арнольдович, туда же? К старцам решили податься? – Петюня иронически осклабился.
Я решил не уступать и отбрехаться.
– А вы-то здесь зачем, Петюня?
– Я? Да с меня какой спрос. – Петюня никогда не обижался, он не допускал и мысли, что над ним смеются. – Я праздношатай, служитель муз, это вы у нас – учёное сословие.
Говорил Петюня слишком громко; в глазах богомольцев читалась тревога, смешанная с подозрением, это что ещё за комсомольцы? Но Петюня продолжал вещать, не замечая недовольных взглядов:
– Старцы – это православная история, у католиков совсем не так, и правильно…
Парни в камуфляже заглушили акафист, как заглушают холостой мотор, и недобро посмотрели на Петюню. Его необходимо было увести. Я неохотно предложил:
– Раньше десяти здесь не начнётся, не хотите пойти прогуляться? На писательское кладбище, например? Вам эта тема близка.
– Ладно, – согласился Петюня, как всегда, не почуяв издёвки. – У меня есть несколько кладбищенских стихотворений.

Мы спустились по шоссе, свернули на писательский погост. Грустно пахло отсыревшей сосновой корой, ржавым железом оград. Петюня продолжал вещать, но поскольку он шёл впереди, а дорожка была очень узкая, до меня, как брызги, долетали лишь отдельные слова: Власьевна… читали… в стихах… Солженицын!
Иногда Петюня резко тормозил и делал стойку, восхищённый только что произнесённой фразой. Оглянувшись, спрашивал:
– А? что? Ну как? Вы согласны?
– Согласен, согласен, – спешил я его успокоить. – Только давайте пойдём, а то стоять на месте холодно.
– Вот и я говорю: как Чухонцев, писать сегодня невозможно, а про Вознесенского – молчу из принципа!


Александр Архангельский
БЮРО ПРОВЕРКИ

Читать онлайн